Tinkoff

В. Сурганов. «"Лезвие бритвы" Ивана Ефремова»

«Литературная Россия». — 06.03.1964. — № 10 (62). — С. 18—19.

Гениальный физик Рен Боз и неистовый темнокожий космолог Мвен Мас решили поставить в одной из высокогорных долин Тибета грандиозный опыт, стремясь раскрыть загадку нуль-пространства и разом приблизить на расстояние протянутой руки далекие звездные миры. Опыт начался удачно: на какие-то считанные миги глазам Маса открылся облик неведомой планеты. Но тут же все было сметено гигантским взрывом. Ученые чудом остались в живых. Однако казалось невозможным доказать правильность расчетов, реальность достигнутого, а главное — оправдать риск и потери. Стоит ли продолжать начатый поиск и как оценить поступок его инициаторов — вот какой нелегкий вопрос предстояло решить членам Совета Звездоплаванья, когда они собрались на срочное заседание...

Эта история из «Туманности Андромеды» невольно вспоминается при чтении нового романа Ивана Ефремова.

«Роман... можно назвать «экспериментальным» в попытке следовать основным положениям моей статьи «Наклонный горизонт» о литературе будущего («Вопросы литературы», № 8, 1962 г.)», — заявил писатель в небольшом автопредисловии к новой работе.

Эти основные положения утверждали ведущую, если не монопольную роль искусства и литературы в деле воспитания человека завтрашнего дня. По мысли И. Ефремова, в сюжетную основу новых книг должны будут лечь «конфликты высшего порядка», важнейшие научные и этические проблемы современности, вдохновенный творческий поиск исследователя или художника определит остроту и динамичность этих сюжетов, а лавина удивительнейших открытий, нарастающая во всех областях знания, обеспечит любого писателя неограниченными запасами «строительного материала»...

Попыткой создать книгу нового типа, отвечающую этим требованиям, попыткой прорваться в завтрашний, коммунистический день нашей литературы и явился роман «Лезвие бритвы».1

«За исключением двух фантастических допущений, научная канва романа не содержит ничего, не соответствующего современному уровню познания, и он не может быть назван научно-фантастическим в узком смысле», — пишет И. Ефремов.

Точнее было бы сказать — в смысле общепринятом до недавнего времени. Потому что современная наука — в понимании Ефремова — есть не что иное, как фантазия, доказавшая свои возможности, а то, что писатель называет «научной канвой» романа — смелые гипотезы и питающие их любопытнейшие наблюдения, терпеливо отобранные в сокровищницах медицины, этнографии, биологии, истории искусств, — почти все это расположено, выражаясь языком писателя, у «Пределов Знания».

Ефремов — художник лишь постольку, поскольку он исследователь: слепящая вольтова дуга образа возникает в его сознании только при сближении с загадочным, неведомым. Но столь же непреложна здесь и обратная зависимость: Ефремов — исследователь постольку, поскольку он художник. Воинствующий материалист, он за доверие к чудесам! В каждом из них видится ему проявление каких-то еще не познанных нами сил и законов. Он убежден: любое чудо может, должно стать вехой на пути к открытию, а любое из таких открытий в свою очередь направлено к утверждению самого большого в мире чуда, имя которому Человек!..

Последнее очень важно для понимания ефремовских книг. Ратуя в своем романе за развитие психофизиологии, писатель преследует интересы не только и даже не столько академические. Он пропагандист и поэт этой науки, потому что в его глазах она представляется наиболее действенным инструментом, помогающим раскрыть неисчерпаемые и почти неиспользуемые нами сознательно возможности физического и духовного совершенства, заложенные в человеческой природе. Ефремов пытается доказать выработанную за многие века физиологическую и психическую приспособленность человека к счастью и красоте как состояниям наиболее естественным и нормальным. И поэтому лучшим эпиграфом к «Лезвию бритвы» могли бы послужить воистину крылатые слова Владимира Короленко: «Человек создан для счастья, как птица для полета». Причем чудесный этот образ неожиданно обретает по отношению к роману еще один, буквальный и в то же время по-особому, по ефремовски, фантастический смысл.

Фантастичность здесь — от дерзости самой идеи. Палеонтологу по основной своей профессии, автору «Лезвия» не раз приходилось пробиваться к древним пластам, чтобы прочитать очередную страницу в каменной книге Времени. Но теперь не кошмарный вид вымерших чудищ требовалось ему воссоздать. Проникая к самым изначальным процессам формирования той «сложной биологической машины», какою Ефремов считает человеческий организм, он поставил перед собой задачу увидеть и показать живые черты будущего, вызревающие в крови, в душах, во внешнем облике наших далеких предков, а также современников.

Думается, для писателя, пытающегося создать на такой основе художественное произведение, это было не намного проще, чем покорение нуль-пространства его фантастическими героями. Не случайно и ему, как им, понадобилась для подобного головокружительного эксперимента «вся энергия Земли» — все обширные и многосторонние его знания, максимальное напряжение исследовательского и литературного таланта. И можно сказать с уверенностью, что «Лезвие бритвы» — самое насыщенное в познавательном отношении произведение Ивана Ефремова. И еще — это самая полемическая, самая «заточенная» книга из всех написанных им до сих пор. Здесь постоянное ощущение противника, мысль и чувство всегда прицельны. Ханжи, церковники, присяжные законодатели художественных салонов, лжеученая завистливая бездарь и просто люди, закосневшие в привычных представлениях, во власти пережитков, — короче, все и вся, что мешает человеку на его пути в завтра, снова и снова атакуется Иваном Ефремовым. Он ищет схватки, он навязывает ее, он все время в наступлении!..

И все-таки я не могу считать новый роман удачей писателя.

Откуда же такое убеждение?

Прежде всего оно возникает в ощущении удивительной неуклюжести и запутанности огромной конструкции, в ощущении двуслойности книги, где, словно вода и масло, механически смешаны научно-гипотетическая основа содержания и ее собственно-приключенческая, аляповато-яркая оболочка.

Парадоксально, но факт! Выступая в статье «Наклонный горизонт» с резкой отповедью авторам комиксов и детективов, Ефремов настойчиво «растворяет» научный материал своего романа в приключениях гангстеров и охотников за алмазами, в таинственных похождениях прекрасной шпионки, автомобильных погонях, избиениях, убийствах. Печальнее всего, что это отнюдь не случайность — это сознательный прием. Многогранная и малоизвестная психофизиология человека показалась писателю, по его словам, «настолько сложной для беллетристического произведения, что роман грозил превратиться в сборник научных проповедей. Поэтому пришлось значительно расширить его... придав ему приключенческий характер...»

Нетрудно увидеть, что такое соблюдение этой традиционной и якобы прямой зависимости привело к обратному результату: чем более усложняются и множатся проблемы и гипотезы, разворачиваемые в романе, тем примитивней кажется обрамляющий их орнамент. В свое время Ефремов выступил как новатор приключенческой темы, решительно перечеркнув киплинговские традиции старой литературы, ее пресловутую колониальную экзотику. В «Лезвии» же почувствовался какой-то поворот, едва ли не движение вспять. Действие книги происходит в наши дни, но лишь далекие отзвуки волнующих нас событий докатываются сюда. И если в повести «На краю Ойкумены» Ефремов увидел и показал древнюю Африку сквозь призму нашей революционной современности, то в «Лезвии» сегодняшняя Африка, борющаяся и побеждающая, развертывается перед нами унылой панорамой выжженных солнцем пустынных берегов, ареной приключений браконьеров — охотников за алмазами. Почти такой же встает здесь Индия — сумраком древних храмов, бесстрастным сиянием гималайских вершин. И даже улицы Москвы и набережные Ленинграда служат писателю только фоном для сцен, имеющих мало общего с кипением нашей жизни.

Но разве то, что взволновало художника-исследователя в его раздумьях о человеческой природе, не могло само по себе захватить дерзостью писательской мысли, столкновением, казалось бы, несопоставимых явлений, азартом научного поиска? А разве не увлекателен тот путь, по которому ведет нас художник в головокружительные глубины минувших тысячелетий? Конечно, здесь много спорного, сложного, многое трудно сразу понять и принять... Однако именно здесь пробивается с неожиданною силой новаторская традиция Ефремова, его стремление пересмотреть с наших сегодняшних научных и общественных позиций привычные, устоявшиеся взгляды и представления. Именно здесь концентрируется богатейший познавательный материал книги. И уже поэтому — прежде всего поэтому! — возникает неприязнь к приключенческой бутафории.

Но это бы еще полбеды. Экзотическая позолота при всей видимой чужеродности своей по отношению к научной основе романа отнюдь не остается нейтральной. Она неизбежно воздействует на эту основу, как ржа на железо, разъедая, вульгаризируя главную мысль романа и в особенности образное воплощение этой мысли.

Это приходит в голову тем чаще, чем дальше следишь за развитием образа Гирина — одного из главных героев в «Лезвии бритвы». Очень интересно намеченный в начале книги, действенный и своеобычный характер этот по мере движения событий все более приобретает черты резонера. И немудрено! Ведь Гирин задуман и воплощается в романе не только как ученый и человек нового типа, борец, носитель новой высшей морали, но и как удачливый персонаж детективной фабулы, а также как прямой популяризатор и пропагандист авторских мыслей. При подобной «разносторонности» неизбежно образуется некая средняя производная величина, движение которой с железной закономерностью устремляется по линии наименьшего художественного сопротивления.

Показательна в этой связи лекция, прочитанная Гириным в Доме ученых перед аудиторией, заинтересовавшейся проблемами понимания прекрасного. При всем несомненном интересе доводов, приводимых ученым, в этой лекции ощутимо чувствуется чрезмерное увлечение малоисследованными проблемами физиологической природы наших понятий о красоте при явном игнорировании социального их содержания. Не потому ли так пренебрежительно отнесся герой Ефремова к реплике одного из слушателей, который упрекнул его в солидарности с Фрейдом? Поскольку Гирин уделил особое внимание проблеме подсознательного и в первую очередь процессам, связанным с заложенными в нашем подсознании инстинктами пола и продолжения рода, а также развил мысль о влиянии этих процессов на эстетические эмоции, постольку здесь, конечно же, наметились известные точки соприкосновения с фрейдистами. Скажут: Гирин и не отрицает этого, больше того — он говорит о своем столкновении с ложной теорией. Но ведь делается это между прочим, в форме ответной ядовитой реплики в адрес оппонента, который, кстати, как и остальные противники Гирина в этом эпизоде, заведомо оглуплен.

Разумеется, разверни автор здесь настоящую дискуссию — и весь эпизод, без того перенасыщенный научным содержанием, немедленно оказался бы охваченным бурным процессом кристаллизации, теряя на глазах последние остатки художественности в превращаясь в ученый трактат. Но ведь односторонность позиции Гирина и его резонерство тоже не улучшают книги!

Тем более, что свойства эти проявляются не только в гиринских высказываниях, но и в рассуждениях других персонажей романа, а также в мыслях, которые развивает сам автор.

Ефремову очень важно сокрушить взгляды буржуазных ученых, в чьем представлении первобытный человек выглядит жалким рабом грозных стихий. И вот время расцвета кроманьонской расы предстает перед нами в изображении Ефремова как некий золотой век могучих и отважных преобразователей и устроителей мира, как счастливая пора гармонии тела и духа, идеальных отношений мужчины и женщины, личности и общества, Вызревающие же в недрах первобытного коммунизма экономические и социальные противоречия, трагичные и одновременно прогрессивные по отношению к своей эпохе закономерности, подготовившие взрыв и смену общественных формаций, в данный момент мало интересуют писателя и его героев, чьи мысли и чувства занимает «одна, но пламенная страсть».

Что-то очень похожее происходит в тех случаях, когда Ефремов, продолжая размышлять над Великою Тайной Красоты, переносится в современность, проводя перед нами целую плеяду красавиц, воспевая победную красу женского тела, он не замечает, насколько ограничивается им значение женщины в жизни нынешнего и будущего общества: на ее долю остается только область искусства, причем, и здесь она чаще всего выступает в пассивной роли, в качестве прекрасной натуры. Честное слово, это порою даже выглядит как своеобразный пережиток тех самых отношений к женщине, которые так настойчиво атакует Ефремов. Волей-неволей вся цепь его размышлений по этому поводу, равно как и события, изображенные в романе, утверждает культ женского тела прежде всего как объекта эстетического и физического наслаждения для «властелина» мужчины — художника, мужа, возлюбленного...

Почти все эпизоды, в которых действует Гирин, и особенно истории совершенных им разнообразных исцелений откровенно иллюстративны. И не этим ли можно еще объяснить односторонность, о которой идет речь? Интересные и поучительные сами по себе, эти истории не играют абсолютно никакой роли в развитии действия. Сюда же относятся чудесные галлюцинации таежного охотника, переносящие нас в кроманьонские становища. Каждый из этих эпизодов выписан ярко, проникнут чувством гордости за человека, вставшего на грозный поединок с чудовищной первобытной природой. И все-таки это иллюстрация, только иллюстрация — пусть даже абсолютно верной, глубоко содержательной мысли!..

Может быть, так и задуман был сам роман — как цепь художественных иллюстраций к раздумьям и гипотезам писателя-ученого, цепь, украшенная гирляндами экзотических приключений? Возможно. Но правомерно ли это? Думается, нет! В том-то и заключается принципиальное отличие иллюстрации подлинно художественного, образного воссоздания жизни, что она, делая мысль наглядной и оттого в какой-то степени более убедительной, в то же время намертво фиксирует и тем ограничивает ее, обрывая ее движение, диалектические связи с другими мыслями и переживаниями, а значит, и с остальной действительностью.

Разительный тому пример — одна из наиболее удавшихся Ефремову вставок-новелл «Лезвия», где повествуется о встрече молодого Гирина с крестьянской девушкой Анной. Сцены эти выполнены в энергичной и выразительной манере, характеры, созданные здесь, пластичны, действие развивается в непрерывном драматическом напряжении. Трагедия, которую переживает Анна, с особенной убедительностью помогает понять и увидеть зарождающееся в ней большое чувство. Здесь просматриваются какие-то тончайшие психологические оттенки: благодарность, мечта о счастье, горечь пережитого унижения, испуганное и радостное ощущение духовной близости к незнакомому человеку, гордая отчужденность обманутой и «ославленной»...

Воистину, не потеряв ничего от своих прежних достоинств, Ефремов-художник проявился здесь в каком-то неожиданном для фантаста облике зоркого и умного бытописателя-психолога, мастера традиционной и крепкой реалистической прозы. И вдруг это многообещающее начало обрывается... Оказывается, вся история романтического знакомства молодых людей была нужна Ефремову лишь постольку, поскольку ему требовалось показать очередной любопытный эксперимент чудесного излечения Гириным парализованной матери Анны, а заодно коснуться некоторых поверий и предрассудков, господствующих в деревенской глуши.

«Можно ли в научно-фантастическом романе, насыщенном огромным количеством научных и мировоззренческих проблем, в романе, устремленном в далекое будущее, изображать человека с такой же полнотой и теми же способами, как в обычной реалистической прозе?» — спрашивают Е. Брандис и Вл. Дмитревский, анализируя «Туманность Андромеды» в своей в общем очень интересной монографии о творчестве Ефремова. Ответ они дают, разумеется, отрицательный: «Если бы автор подробно, с тончайшими психологическими нюансами стал описывать любовь и дружбу своих героев», то книга «не только разрослась бы до нескольких томов, но и утратила бы, по-видимому, жанровые признаки научно-фантастического романа... утратила бы пленительный колорит необычности и снизилась до уровня фантастики «ближнего прицела».

Здесь видится гораздо больше заботы о самих жанровых признаках, о некоем установившемся каноне, нежели о действенной помощи художнику-фантасту сегодняшнего дня в его напряженном поиске.2 Но самих писателей-фантастов все больше интересует неизменный и главный объект художественной литературы — человек.

Автор «Лезвия» меньше всего тревожится о «признаках жанра» и «пленительном колорите». Не боится он и «пагубного» воздействия реалистического письма. Он думает об одном: как донести до читателя во всем многообразии и глубине волнующие его мысли, и последовательно использует на этом пути все или почти все имеющиеся в его распоряжении испытанные приемы — и фантастику, и приключения, и детектив, и очерково-публицистический элемент, и даже «тончайшие психологические нюансы». Кое-что ему дается, и порою отлично. Но чаще всего проблеск успеха сменяется неудачей. Ибо единственно возможный путь к победе здесь тоже проходит «по лезвию бритвы». Новое содержание, новый жизненный материал, резко неожиданный угол поворота темы не вмещаются ни в какие каноны, требуют новых форм и приемов воплощения и в то же время оставляют неизменным главное условие искусства — чувство правды, меры, цельности, психологической глубины.

«...Обстоятельства для окончательного суждения несложны. Для Рен Боза я вообще исключаю ответственность. Какой ученый не воспользуется предоставляемыми ему возможностями, особенно если он уверен в успехе? Сокрушительная неудача опыта послужит уроком. Однако несомненна и польза опыта... так как теперь эксперимент поможет разрешению множества вопросов, о которых в Академии Пределов Знания только еще начинали думать...»

По сути, нечего добавить к этим словам председателя Совета Звездоплавания, который подвел итог обсуждению поступка Мвена Маса и его товарища.

Примечания

1. И. Ефремов. «Лезвие бритвы». Роман. «Нева», №№ 6—9. 1963.

2. В опубликованной недавно статье «Будущее, его провозвестники и лжепророки» («Коммунист». № 2. 1964) сами названные авторы пишут: «...делать скидки на «специфику жанра» — значит выводить научную фантастику на периферию большой советской литературы». Остается пожалеть, что в монографии о творчестве И. Ефремова эта мысль еще не была развита с должной последовательностью. (Примечание автора.)